мной в разговор, высказывая свое неудовольствие. Потом она говорила о болезни Лянь-тао, о его жизни и критиковала его:
– Ты должен знать, что когда Вэй Да-жень достиг положения, он переменился, стал надменным, вспыльчивым, к людям он относился не так терпеливо, как раньше. Ты ведь знаешь, что раньше он был, как немой. Увидит бывало меня, называет клао-тайтай. А после стал называть старой каргой. Ай, ай! И забавно же! Люди посылают ему шаньцзюйские грибы, которых он сам не ел, а он выбросит их во двор, сюда вот, и кричит: «Старая карга, иди, ешь!» После того, как он возвысился, у него стало бывать много народу и я сдала ему приемную, а сама перебралась в боковую комнату. Он дошел до помрачения и поступки изменились. Мы часто смеялись над этим, Если бы ты приехал на месяц раньше, ты мог бы сам видеть, какое здесь было оживление. Постоянно-игра в «цай-цзюань» [59], разговоры, смех, пение, поэты писали стихи, шла игра в карты…
Раньше он боялся детей, больше, чем дети боятся стариков и был с ними молчалив и сдержан, а в последнее время и это переменилось. Он стал разговорчивым и играл с ними. Наши Даляны часто приходили к нему в комнату и он забавлялся с ними, придумывая разные игры. Когда ребята просили купить что-нибудь для них, он заставлял их лаять по-собачьи или отбивать поклоны. Ха-ха! И весело же было! Два месяца тому назад, Эр-лянь захотел чтобы он купил ему ботинки. Эр-ляну пришлось отбить три поклона. Он до сих пор носит ботинки. Эти ботинки, они еще не порвались…
Из дома вышел человек в белом халате и старуха замолчала. Я стал расспрашивать ее о болезни Лянь-тао, но она не могла ничего рассказать толком. По ее словам, он еще и до болезни сильно исхудал, но никто не обращал на это внимания, потому что он постоянно был весел. И только с месяц тому назад узнали что он харкает кровью, он, кажется, даже врачу не показался, а потом вдруг слег. Дня за три до смерти, у него схватило горло и он не мог сказать ни слова. Из Хэньшишаня, из такой дали, приехал в город Ши-сань-да-жэнь, спрашивал Лянь-тао есть ли у него какие-нибудь ценности, а Лянь-тао ничего не ответил. Ши-сань не поверил ему, хотя некоторые умирающие от чахотки люди не могут выговорить ни слова. А кто его знает?.. Он никогда не копил денег и тратил их, как воду. Ши-сань да-жень подозревал, что мы поживились от Лянь-тао. А какая там, к черту, нажива Он сам при жизни все глупо и без толку растратил. Например, купит что-нибудь сегодня, а на завтра уже продает; хорошие вещи ломает, портит, прямо не поймешь в чем тут дело. А как умер, так ничего не осталось. Он – просто глупец, ни о чем никогда не заботился. Я как-то уговаривала его. Ведь в его-то годы, нужно было обязательно обзавестись семьей.
В теперешние времена жениться легко, если же не мог найти подходящей жены, то завел бы несколько любовниц, каждый человек должен жить по-настоящему. Когда я говорила ему это, он только смеялся и отвечал: – «Старая карга, ты только такими делами занимаешься». У него за последнее время все было наоборот: хорошие слова он считал дурными. Если бы он послушался меня, то теперь не лежал бы так тихо, один в темной комнате. В это время рассыльный из магазина принес на спине узел с одеждой. Родственники стали рассматривать ее. Немного погодя, я пошел за занавеску, они уже надели на него белье и часть верхнего платья. Меня удивило, что на нем были желтые военные штаны с широкими лампасами и военный мундир, блиставший золотом шитья, мундир какого-то неизвестного ранга. Откуда взялся этот ранг? Когда Лянь-тао положили в гроб, казалось, что ему было неудобно лежать. В ногах у него положили пару желтых сапог, сбоку – картонную саблю, а рядом с худым, потемневшим лицом – военную фуражку обшитую золотым галуном. Родственники, припав к гробу, плакали. Плакали они по-настоящему, утирая слезы. Мальчишка с бахромой из пеньки на голове и Сань-лянь выбежали из дома, наверное побежали справляться о времени для заколачивания гроба. Прислужники взялись за крышку гроба, я подошел ближе, чтобы взглянуть последний раз и навсегда попрощаться с Лянь-тао. Он спокойно лежал в своей неудобной форме, глаза его были закрыты, рот плотно сжат, а в уголках рта казалось таилась холодная усмешка. Он холодно усмехался над этими странными похоронами. Раздался звук вбиваемых гвоздей. Заколачивали крышку гроба. Плач усилился, я был не в силах перенести его и решил выйти во двор. Пошел и не заметил, как вышел за ворота. Мокрые улицы были пустынны. Тяжелые облака рассеялись, В небе висела круглая луна, заливавшая все своим холодным, спокойным светом. Я быстро шел, стараясь уйти от какой-то тяжести и не мог. В ушах долго-долго стоял гул, который наконец перешел в протяжный вой, похожий на вой раненого волка глубокой ночью В нем слышалась боль, к которой примешивалась скорбь и раскаяние. На сердце у меня вдруг стало легко и я спокойнее пошел по мокрой каменистой дороге, залитой лунным светом.
Гун Сунь-гао, ученик философа Цзы Ся [60], пришел повидать Мо Цзы [61]. Он был у него несколько раз и все не заставал дома. Наверное, в четвертый или пятый раз ему, наконец, посчастливилось встретить его у ворот. Гун Сун-гао только что пришел, а Мо Цзы как-раз вернулся домой. Они вместе вошли в дом. После церемонных разговоров Гун Сунь-гао спросил:
– Сяньшен, вы против войны?
– Верно, – сказал Мо Цзы.
– Значит, ученые не воюют?
– Да, – сказал Мо Цзы.
– Свиньи и собаки дерутся, ну, а люди-то тем более…
– Ай, ай. Вы, конфуцианцы, на словах поминаете Яо и Шу-ня [62], а на деле учитесь у свиней и собак. Жаль, жаль.
Мо Цзы, говоря это, встал и быстро прошел в кухню, говоря на ходу:
– Не понимаешь ты моей мысли… Он прошел через кухню и, подойдя к колодцу около задних дверей, забросил веревку и, достав воды, выпил пригоршней глотков десять, опустил кувшин обратно в колодец, вытер рот и крикнул, глядя в угол двора:
– А-лянь, ты уже вернулся. – А-лянь, подбежав к нему, почтительно остановился и, опустив руки, сказал:
– Сяньшен, – и сразу-же немного сердито продолжал: – я бросил работать. У них слова и дела расходятся. Уговорились заплатить